«Вот, что вы скажете, господин? Тогда у нас была черта оседлости, и мы не имели права никуда выезжать. Жил я в Турове, понадобилось мне ехать в Киев по делам. Сел на пароход и через сутки был в Киеве. Выхожу на пристань, смотрю: стоит городовой и манит к себе пальцем. Ну, я понял уже, в чем дело; подошел к нему и положил ему в руку рубль. Он только сказал: ступай себе. Прожил я в Киеве пять дней, сделал все свои дела и вернулся обратно. А вот теперь черту оседлости отменили, а выехать никто не может, так как без удостоверения на право выезда никуда не пускают, а удостоверения не дают; положим, удостоверение получить можно, но для этого надо дать в Чека

200 000 рублей (в то время порядочная сумма), а откуда я их возьму? Да и это бы еще ничего, а дело в том, что чем дальше поедешь, тем больше надо давать: и Чека, и милиции, и кондукторам, и всем, кто на бедном еврейчике нажиться хочет. Нет, господин, прежде с городовым лучше было!»

Жаловались они и на запрет торговли, на постоянные реквизиции и аресты — одним словом, на все, от чего везде стонал обыватель. Когда же я возразил им, что евреи, казалось бы, теперь должны лучше жить, так как везде у советской власти фигурируют евреи, и указал при этом на Троцкого, Зиновьева и других видных представителей центральной власти, то на это получил ответ:

— Ой, господин, что вы говорите. Какие же это евреи, холера им в живот! Разве это евреи? Когда наши еврейчики ходили к Троцкому депутацией просить, чтобы он оставил всякие бесчинства и ушел бы из комиссаров, потому за это евреям не поздоровится, и им будут устраивать погромы; так-таки что, вы думаете, он сказал? Он сказал, идите от меня прочь, я не еврей, а интернационалист, и мне до вас, буржуев, никакого дела нет. Правда, за это его предали херему в синагоге. Ну так, господин, от этого ему хуже не стало, он себе живет в Москве, а бедных евреев режут балаховские бандиты. Правда, и здесь, в Гомеле, есть много молодых евреев, которые служат в Чека, ну так ведь это все шруцим — никуда негодные люди, про которых в Талмуде сказано, что они будут у власти на вред людям, только ненадолго. Они и в синагогу не ходят, и в Бога не веруют. Нет, господин, мы их за своих не считаем, и они нас тоже.

— Ну, а как вам жилось здесь, в Житковичах, в прошлом году, когда был Булак-Балахович? Мне много говорили, что он сильно притеснял евреев?

— Нет, господин, неправда это, жилось не хуже других; никого он из наших не трогал, если только не служил у большевиков или не был коммунистом. Правда,

обыски были, мы сами знаем, что без них не обойтись, но жаловаться на эти обыски нельзя. Я сам видел Балаховича. Его поезд стоял на станции, так мы ходили туда смотреть, и нас никто не прогнал и никакой обиды не причинил. Все было чинно. А вот, когда пришли обратно большевики, так опять пошли опросы: «Почему вас Балахович не расстрелял? Значит, вы ему служили?» У Балаховича было все равно: что русский, что еврей, что поляк; коммунистов он всегда ставил к стенке, а других людей не трогал«.
Злоключения «американцев»

Гуляя от нечего делать по местечку и станции, я наткнулся на группу «американцев». Это были русские эмигранты из Америки, пробывшие там по пяти и десяти лет и в настоящее время, соблазненные коммунистической пропагандой о жизни в советском раю, вернувшиеся обратно на свою родину. Как они рассказывали, месяца два тому назад приехали прямо в Петроград, «чтобы протянуть дружественную руку американского рабочего рус­скому пролетариату». И вот с той поры начались их мытарства.

Конечно, никакой работы на петроградских заводах и фабриках они не получили, а между тем надо было есть и пить. Бесплатных государственных столовых и общежитий, о которых так много писалось в коммунистических газетах, издаваемых в Америке, они не нашли. Хорошо, что еще их оставили жить на станции в тех вагонах, в которых они приехали. Доллары, которые они привезли с собой, советская власть у них отобрала, выдав вместо них по своему курсу советские рубли, да, кстати, попутно и реквизировала у них те лишние костюмы, которые они привезли с собой.

Советские деньги при той дороговизне, которая в то время была в Петрограде, быстро были израсходованы на пропитание; дальше жить было не на что. Пришлось продавать с себя одежду. Между тем волокита по отправке на родину была невероятная. Несколько раз опрашивали агенты Чека: зачем приехали? Что делали в Америке? Написали массу анкет. Некоторые хотели ехать обратно в Америку: советская власть не выпускает, да и Америка не принимает. Наконец, после долгого сидения в Петрограде разрешили ехать домой, но когда приехали сюда, в Житковичи, то оказалось, что их деревни ото­шли под Польшу, о чем в Петрограде им не сказали.

Здесь пограничная Чека задержала их и не пропускает за границу, домой. Уже несколько недель сидят они в товарных вагонах на станции и ждут у моря погоды. Окончательно променяли всю свою одежду, привезенную из Америки, на хлеб и сало местным крестьянам, сильно завшивели, о чем в Америке забыли и думать, появилась эпидемия тифа. Хотели они написать письма в Америку, чтобы предупредить оставшихся там русских, мечтающих о советском рае, чтобы они не ехали сюда, но большевистская цензура не пропускает этих писем.

Надо было только послушать те проклятия, которые они сыпали на голову большевиков и тех, кто соблазнил их прелестями коммунистической свободы. И свободе этой тоже порядком доставалось. Конечно, тут же делались сравнения с американской жизнью и ее свободой. Говорили они, что как только придут домой в Польшу, то сейчас же напишут обо всем в Америку. Сколько времени эти «американцы» пробыли в Житковичах в ожидании пропуска на родину — не знаю. Но недели через четыре после этого я встретил в Гомеле одного знакомого, который был на ст. Житковичи, и он говорил мне, что эти «американцы» все еще сидели в Житковичах.
Возвращение в Гомель

Наконец, отошел поезд на Гомель, куда я снова в товарном вагоне добрался. Неудача первой попытки бежать из советского рая в этом направлении не разочаровала меня, и я решил ее повторить, как только представится к тому удобный случай.

Между тем срок моего месячного отпуска истек, и я был назначен Уездвоенкоматом на комиссию врачей для определения степени моего здоровья. Здесь я заявил, что зрение мое еще не восстановилось, и поэтому я просил дать мне еще один месяц отпуска. Комиссия врачей отправила меня на испытание к врачу-окулисту, который после тщательного исследования действительно нашел, что зрение у меня еще не восстановлено, в чем и выдал мне удостоверение, согласно которому комиссия продлила мне отпуск еще на один месяц. Таким образом, я списывался с учета по месту моей прежней службы и зачислялся на учет в местный Уездвоенкомат, откуда, как я упоминал выше, по окончании отпуска должен был получить новое назначение.

Подготовили Валентина Лебедева, Ирина Такоева.

Продолжение следует